Глава 1
Каждый год тридцатого апреля Кэйа Альберих напивался в «Доле ангелов» ровно до той степени, когда начинаешь казаться очень весёлым, и ни глотком больше. За четыре года он выверил эту меру так же тщательно, как выверял донесения для действующего магистра Джинн.
В этом году он пришёл с бутылкой под плащом.
Чарльз за стойкой поднял бровь, но ничего не сказал — у Чарльза было редкое для бармена качество: он умел не задавать вопросов. Кэйа сел в углу, у камина, поставил бутылку на стол и долго смотрел на неё, как на противника, который ещё не решил, нападать ли.
Бутылка была тёмного стекла, без этикетки. Только сургуч на горлышке, а на сургуче оттиск — птица на фоне восходящего солнца. Знак винокурни «Рассвет». Под ним, если присмотреться, было процарапано ножом: «Д. — к совершеннолетию».
— Кто-то сегодня грустит, — пропел голос над ухом. — Кто-то сегодня грустит, и у кого-то, о чудо, есть вино, которое он не пьёт.
Венти опустился на скамью напротив без приглашения, пристроил лиру на колени и уставился на бутылку с откровенной жадностью. От него пахло одуванчиками и сидром, а кончики косичек светились бирюзой даже в полумраке.
— Это не для тебя, бард.
— Понял, понял. — Венти поднял ладони. — Я только смотрю. Смотреть ведь можно? Ветер всё равно видит всё, что лежит на столах.
— Ветер может посмотреть на что-нибудь другое.
Венти не обиделся. Он тронул струну, и та ответила тихим, чуть дребезжащим звуком.
— Знаешь, — сказал он задумчиво, — я однажды сочинил песню о двух орлятах, которых вырастила одна старая птица. Один был огненный, другой — из северного льда. Они спорили, кто полетит выше, а потом гнездо загорелось...
— Ты прекрасно знаешь, что я не люблю эту песню, — сказал Кэйа, по-прежнему улыбаясь.
— Конечно, знаю. Её никто не любит. У неё нет конца. — Венти склонил голову набок. — Я никак не могу придумать, чем она кончается.
Кэйа посмотрел на него внимательнее. Иногда ему казалось, что этот бард с вечно хмельными глазами знает о Мондштадте больше, чем все архивы Ордо Фавониус. Иногда ему казалось и кое-что похуже, но об этом он предпочитал не думать.
— Может, у неё и нет конца, — сказал Кэйа.
— У всех песен есть конец. — Венти встал и закинул лиру за спину. — Просто некоторые певцы боятся его спеть. Удачи, капитан. И передай господину Дилюку, что одуванчиковое вино в этом году особенно удалось. Я проверял. Трижды.
Он ушёл к другим столам, и через минуту таверна уже хохотала над балладой про незадачливого рыцаря и курицу. Кэйа остался сидеть.
Четыре года назад, в этот же день, Крепус Рагнвиндр лежал на мокрой земле под дождём, а его сын стоял над ним с мечом, и меч дымился. Кэйа помнил запах — горелая трава и что-то чужое, металлическое, от чёрного осколка, который Крепус сжимал до самого конца. Глаз Порчи. Фатуи всучили его старику, а старик был слишком горд, чтобы бежать от дракона.
А потом, той же ночью, Кэйа сделал самую глупую вещь в своей жизни. Он рассказал правду.
О Каэнри'ах. О том, что отец оставил его у ворот винокурни не случайно. О том, что он должен был стать глазами и ушами погибшей страны в доме Рагнвиндров. Он не знал, зачем рассказал именно тогда. Наверное, потому что Дилюк только что потерял отца, и Кэйа подумал: хуже уже не будет. Пусть лучше сразу всё.
Хуже было. Они дрались под тем же дождём, и Кэйа помнил, как клинок Дилюка вспыхнул огнём, как он сам выбросил руку вперёд, и между пальцами вдруг родился холод — злой, острый, режущий. В луже у его ног лежал синий камень, которого секунду назад не было. Его Глаз Бога. Подарок, пришедший в самую подлую минуту.
Бутылку Кэйа нашёл через неделю, в кабинете Крепуса, когда Дилюк уже уехал из Мондштадта. Её прятали за книгами: старик заложил её, видимо, много лет назад, к восемнадцатилетию сына. Кэйа забрал её, не очень понимая зачем, и с тех пор она стояла у него в шкафу, за мундирами, как улика.
Он допил свой стакан. Взял бутылку. Вышел.
Дорога до винокурни занимала почти час пешком. Кэйа мог бы взять лошадь у ворот, но не взял. Он шёл и думал о том, что скажет. Перебирал фразы, как карты в колоде, и все они были не те: слишком лёгкие, слишком тяжёлые, слишком похожие на капитана Альбериха, который умел уговорить кого угодно и на что угодно. С Дилюком это никогда не работало. Дилюк видел его насквозь с десяти лет — с того самого дня, когда маленький Кэйа соврал, что не боится грозы, а потом полночи просидел у него под дверью. Над холмами поднималась луна, лягушки в канавах кричали так, будто их кто-то смертельно обидел. Виноградники «Рассвета» тянулись по склонам ровными тёмными рядами, и в главном доме горело одно окно — на втором этаже, в кабинете.
Аделинда открыла дверь раньше, чем он постучал.
— Господин Кэйа, — сказала она, и в голосе её не было удивления, только усталость и что-то тёплое, чему Кэйа не решился подобрать название. — Вы опоздали к ужину на четыре года.
— Я знаю, Аделинда.
— Он наверху. — Она отступила, пропуская его. — Я принесу вам чаю. И не смейте уходить, пока не выпьете.
Дилюк сидел за отцовским столом и читал счета. Он не поднял головы, когда Кэйа вошёл. Только перевернул страницу.
— Если ты пришёл за отчётом о поставках в «Долю ангелов», — сказал он, — его можно было взять у Чарльза.
— С днём рождения, Люк.
Перо в руке Дилюка остановилось. Он давно не слышал этого имени — Кэйа понял это по тому, как на мгновение напряглась его спина. Так его звали, когда им было по десять лет и они таскали виноград из оранжереи, а Аделинда делала вид, что не замечает.
— Не называй меня так.
— Хорошо, мастер Дилюк. — Кэйа подошёл к столу и поставил бутылку прямо на счета. — Это твоё.
Дилюк посмотрел на бутылку. На сургуч. На процарапанную надпись. Лицо у него не изменилось. Только пальцы, лежавшие на краю стола, медленно сжались.
— Где ты это взял.
— Здесь, в кабинете. Через неделю после... — Кэйа пожал плечами. — Он прятал её за «Историей семи королевств». Думаю, он собирался открыть её в тот вечер. За ужином. Когда мы вернёмся.
— И ты держал её у себя четыре года.
— Держал.
— Почему?
Кэйа хотел пошутить. Шутка была уже готова, лёгкая и острая, как всегда. Но в кабинете пахло старым деревом, чернилами и кожей переплётов, и ещё чем-то неуловимым, что было запахом Крепуса и не выветрилось за четыре года. Наверное, Аделинда нарочно не открывала здесь окон.
— Потому что, если бы я отдал её раньше, — сказал Кэйа, — ты бы разбил её о мою голову. И был бы прав.
Дилюк молчал долго. Потом встал, подошёл к окну и повернулся спиной. Огонь в камине бросал на его рыжие волосы красные отблески.
— Я не пью вино, — сказал он.
— Знаю.
— Отец тоже знал. Я сказал ему ещё в шестнадцать. Что вино мешает думать, и что я не стану... — Он осёкся. — А он всё равно заложил бутылку. На восемнадцать лет.
— Он был упрям, — сказал Кэйа. — Ты в него.
Дилюк коротко выдохнул — звук, который у другого человека мог бы стать смехом.
— Он говорил, что однажды я передумаю. Что настоящее вино пьют не для того, чтобы забыться, а для того, чтобы помнить. — Он помолчал. — Я тогда решил, что это глупость.
— А сейчас?
— Сейчас тоже думаю, что глупость.
Он вернулся к столу, взял бутылку и повертел её в руках. Большой палец лёг на процарапанную букву «Д».
— Я ненавидел тебя, — сказал Дилюк ровно, не поднимая глаз. — Долго. Мне казалось, что, если бы ты рассказал раньше, я бы что-то понял. Успел бы. А потом я понял, что ты рассказал тогда, когда смог. И что ничего бы не изменилось. Это было хуже. Ненавидеть тебя было проще.
Кэйа не нашёл, что ответить. Он стоял посреди кабинета, в мундире капитана кавалерии, с повязкой на глазу, и чувствовал себя десятилетним мальчишкой, которого застали в оранжерее с полными карманами винограда.
В дверь постучали. Аделинда вошла с подносом, поставила на край стола две чашки — и, помедлив, ещё два бокала и графин с тёмным, густым виноградным соком.
— Сок с южного склона, — сказала она. — Господин Крепус каждую осень велел отжимать бочонок отдельно, для мастера Дилюка, — на случай, если тот так и не передумает насчёт вина. Я так и не отучилась.
Она вышла, не дожидаясь ответа, и тихо прикрыла за собой дверь.
Дилюк смотрел на графин так, будто увидел призрак.
— Он знал, — сказал Кэйа и вдруг засмеялся, по-настоящему, впервые за этот вечер. — Старый хитрец. Он знал, что ты не передумаешь.
Дилюк медленно сел. Поставил бутылку на полку за спиной — бережно, сургучом наружу, рядом с портретом отца. Потом налил сок в оба бокала. Рука у него не дрожала.
— Сядь, — сказал он.
Кэйа сел.
Они выпили молча. Сок был терпкий, с горчинкой на дне, и пах летом, которого они оба толком не помнили, — тем последним летом, когда им ещё нечего было друг от друга скрывать.
— Бард сегодня приставал ко мне с песней про орлят, — сказал Кэйа, когда бокалы опустели наполовину.
— Опять? — Дилюк поморщился. — У неё же нет конца.
— Вот и он так говорит.
Дилюк посмотрел на бутылку на полке, потом на Кэйю. Что-то в его лице сдвинулось — не до конца, не настолько, чтобы назвать это прощением. Но достаточно.
— Приходи на следующий год, — сказал он. — К ужину. Аделинда ворчит, что некому есть её пироги.
— К ужину, — повторил Кэйа. — Не опаздывая на четыре года.
— Не опаздывая.
Внизу, в долине, ветер тронул виноградные листья, и Кэйе показалось — только показалось, — что в их шорохе на мгновение прозвучали три последние ноты, которыми можно было бы закончить песню.